В Schaubuehne премьера спектакля «Эдип-тиран» Ромео Кастеллуччи

Режиссер взглянул на трагедию Софокла глазами монахини-католички и чуть не ослеп сам
Поначалу спектакль Ромео Кастеллуччи обманчиво красив
Поначалу спектакль Ромео Кастеллуччи обманчиво красив / Arno Declair

Первые 15 минут – визуальный и технологический рай. Ромео Кастеллуччи – сценограф, режиссер и художник по костюмам, сам себе идеальный партнер. Сменяющие друг друга картины из жизни католического монастыря возникают как из воздуха и длятся не более двух-трех минут каждая. Бесшумно монахини выносят и устанавливают реквизит. Разбирают и уносят. Бесшумно потолки опускаются и поднимаются, стены разъезжаются и соединяются, образуя каждый раз новое пространство. Тесную келью, с длинными столами трапезную, обрамленный арками двор или сад, где монахини, как ковер, расстилают грядки, чтобы, едва начав их возделывать, тут же свернуть и приступить к убранству следующей сцены: отпеванию той самой монахини, что только что была жива, но ужасно кашляла за обедом. Преамбула, манипулирующая временем и пространством с кинематографической легкостью, озвучена только религиозными песнопениями. Хором из 20 монахинь руководит Ангела Винклер, но не только дирижирует – она по роли еще и главный визионер.

Гельдерлин третий

«Эдип-тиран» в переводе Фридриха Гельдерлина – третье обращение Кастеллуччи к текстам и поэзии великого немецкого романтика. Первым был эпизод «Смерть Эмпедокла» в проекте «Ресторан «Четыре сезона», вторым – двухлетней давности «Гиперион», также для Schaubuehne am Lehniner Platz.

В тот момент, когда руководитель хора находит под кроватью умершей монахини книгу про злосчастного Эдипа, который из великого царя и отличного семьянина в одночасье превратился в кровосмесителя и отцеубийцу и выколол себе глаза от горя, – в этот момент идиллия заканчивается. Потолки испаряются, стены растворяются, и сцену заливает белый цвет – знак античности и того, что из немой фильмы мы попадаем в царство слов. Похоже, именно воображение монахини не только задает параметры пространству, в котором клаустрофобия уживается с безграничностью, но и определяет пол персонажей. Царь Эдип – Урсина Ларди надменно парит над сценой, застывая в позах античных богинь, узнав правду о себе, облачается в монашеское и исчезает среди барельефом влипших в тесную лестницу монахинь. Все в белом на белом фоне монахини ткут свою не слишком ловкую инсценировку: за сценой вечный нудный скрежет, величественные строфы Гельдерлина («Эдип-тиран» – в его переводе) звучат, как будто их исторгают статуи, а не люди, от страшной звуковой вибрации в какой-то момент сильно трясет и сцену, и зрителей.

Кастеллуччи, который хоть три часа мог бы продержаться на красоте, подобной той, что он развернул в преамбуле, устраивает зрителям настоящий аудиовизуальный ад. Эту картинку на грани распада, как будто ее плохо транслируют или атакуют извне, трудно выдерживать. Кровяное давление понижается, а от белого цвета, в который окрашено все, включая текст, подташнивает. И в этом, похоже, а не в очередной интерпретации эдипова комплекса суть эксперимента, который Кастеллуччи ставит на зрителях и на самом себе, заставляя потерю зрения пережить физически. Для зрителя это лишь небольшой дискомфорт восприятия – самого себя режиссер «лишает зрения» куда жестче.

На видео, которое транслируют после эпизода смерти Иокасты, режиссер Ромео Кастеллуччи собственной персоной позволяет залить себе глаза слезоточивым газом – потом плачет, мучается и долго с помощью медработника промывает глаза и прикладывает к ним, красным и измученным, ватные тампоны. Является ли «не видеть» расплатой за «не ведать», становится после этой акции размышлением менее существенным, чем само переживание процедуры самоистязания. А чтобы зрители не сомневались, что духовная слепота куда отвратительнее физической, в самом финале на сцену выбрасывают три мерзкого вида образования – что-то вроде слепой кишки – они так противно пукают, хрюкают и раздуваются, что у зрителей начинается настоящая истерика: в гардеробе и фойе еще долго слышен нездоровый смех.

Берлин