Александр Рубцов: Идеология есть, даже если кажется, что ее нет
В серии статей о тестировании форм легитимности в нашей истории остался момент, важный для XX в. и начала XXI в. – легитимация через идеологическое. Это актуально: мечущийся путинизм покушается на новую идеократию, но уже в особых, латентных и теневых ее ипостасях.
Постсоветский период начинался с формально-рациональной (процедурной) легитимации, а также с легитимации идеологической и через харизму.
С процедурой ясно: за Ельцина и новый порядок (как он на тот момент виделся) тогда проголосовали. То были, по сути, наши первые выборы от души: голосовали за харизматика, а не маразматика.
С идеологией сложнее. С одной стороны, сработал антикоммунизм – от антисталинизма и антибольшевизма до простой усталости от застоя и унылой геронтократии. Но была и усталость от всего идеократического, от засилья идеологии как таковой – идеологическая идиосинкразия. В хрониках века это был еще один перевертыш «изживания через гипотрофию»: перехлесты идеологизма, агрессивной социализации, этатизма и имперскости породили отдачу – неприязнь к «кормлению периферии» (страны и лагеря), к навязчивой «заботе» государства с его поборами и символическими подарками, ко всякого рода коллективности (социалистическая атомизация), а также к любым формам «идеологической работы». До сих пор при слове «идеология» рука типового интеллигента автоматически тянется к тяжелым предметам.
Однако все это довольно быстро себя исчерпало, хотя и с сильными остаточными эффектами: постсоветские будни начали возвращать тягу к коммунальному теплу, к сильному государству и к «железной руке», к имперской державности и геостратегии в высоком стиле «он уважать себя заставил». Лучшего выдумать не могли: уже начинало тянуть к тому, от чего все еще тошнило.
Но менее всего здесь было ностальгии по идеологии (за исключением идейно озабоченных). У части старшего поколения такая тоска была скорее в «алгебраическом» виде: старики примирились бы с молодежью, будь у нее пусть другие, но убеждения – возмущала безыдейность как таковая.
Но в коллективном рацио доминировал миф о деидеологизации. Люди не видели идеологии там, где привыкли ее видеть: в символике власти и в практиках прямого промывания мозгов. При этом с прежней, если не с большей силой продолжали (и продолжают) работать скрытые, латентные формы идеологии – своего рода идеологическое бессознательное: когда люди ничего идейного специально не артикулируют, однако в политической и социальной жизни ведут себя так, как если бы они были убеждеными носителями тех или иных представлений, принципов и ценностей. Это как с учеными, думающими, что «наука сама себе философия», но при этом являющимися носителями бытовой метафизики, непромысливаемых мировоззренческих стереотипов своего времени и места – «очевидностей», только кажущихся универсальными и вечными. Все великие ученые были и философами – или не были великими.
Примерно то же случилось и с обществом. Оно оказалось беззащитным перед латентным, скрытым, теневым воздействием (что сейчас мы и расхлебываем), но одновременно оказались пусты высшие уровни идеологического, которые пустовать не могут при любой деидеологизации.
Вовсе элиминировать идеологическое нельзя, можно лишь перевести его на следующий этаж сознания, на метауровень. В «Рудине» это просто: «У меня нет никаких убеждений – Вы в этом уверены? – Абсолютно! – Вот вам на первый раз выше первое убеждение». То же с деидеологизацией. Это принцип, и он должен быть не просто декларирован, но разъяснен и обоснован... а это та же идеология. Так конституционный запрет на огосударствление идеологии также необходимо толковать – иначе вы получите под эгидой нераскрытой, непроясненной конституции новую государственную монополию на идеологическое, к тому же политически приватизированную. Что мы и имеем. Правовые, законодательные акты, при всей их идейной нагруженности, остаются прежде всего документами юридическими, требующими комментариев, в том числе раскрытия идеологии текста. Иначе вы всегда будете учреждать одно государство (возможно, хорошее), а жить в другом (какое получится). Наши реформаторы вели себя как естествоиспытатели-позитивисты: они полагали, что экономика – сама себе идеология.
В жизни иначе: либо общество имеет идеологию – либо идеология имеет общество как пассивную, манипулируемую массу. Либо вы имеете живой идеологический процесс и открытый рынок идей – либо вас незаметно, а потом и открыто имеют те, кто смог приватизировать машину производства и трансляции идеологического. Идеология – не только система идей, но и система институтов.
Не менее важно наличие инстанции, из которой могло бы исходить идеологическое. Когда начинались игры с так называемой национальной идеей, с самого начала отсутствие такой инстанции было очевидным. В группе консультантов администрации президента, работавшей в «Волынском-2», прекрасно понимали, что в таких ситуациях идею проще угробить, чем родить. (Хотя для себя и с иронией разминались на тему «Поправь забор!»). Но была задача отчасти реабилитировать идеологическое: без придыханий, но и без судорог, мешающих осмысленно работать с тем, что уже и так работает с тобой и с массой. Была задача снять лишние ожидания политиков, но и интеллигентную истерику фанатов деидеологизации без краев и рефлексии. Постепенно к идеологии стали относиться как к проблеме, а не как к жупелу.
Путин стартовал в духе привычного прагматизма. На идеологию не замахивались отчасти из скромности (позиция назначенного преемника, которому пока «не по чину»), отчасти в силу все того же неизжитого экономического детерминизма. В проектах грефовского Центра стратегических разработок (ЦСР) уже были отдельные попытки идеологических заходов, но скорее как необязательные довески. Стратегию писали в рамках обычного, «само собой разумеющегося» мировоззрения.
Далее прагматизм рассасывался по мере того, как стратегический проект начинал давать сбои на практике. Подкормленному населению так или иначе надо было что-то говорить, причем достойное власти. Сверхактивный политический пиар проблему не решал: необходимо было нечто логичное и ценностное – еще один нарратив. В отсутствие собственных достижений пришлось, как обычно, отталкиваться от очернения предыдущего периода. Так возникла идеологема «лихих 90-х» с героической мифологией спасения страны от развала, от победы бандитизма, от сплошного братоубийства.
Однако и этот ресурс со временем оказался исчерпан: нельзя бесконечно позировать на фоне явно оплаченных повествований о том, как ужасно все было до тебя. К моменту сдачи трона на временное хранение местоблюстителю уже требовалось нечто более конструктивное и эпохальное. Из «плана Путина» ничего не вышло, о мегапроекте инновационного маневра и «снятия с иглы» пришлось забыть из-за еще большей подсадки на сырьевой экспорт. С возвратом в Кремль стала подводить и прагматика, в экономике и политике. Пришлось идти на действия, которые продвинутой частью населения воспринимаются как «некрасивые», а то и не вполне адекватные.
В этой ситуации обычной теневой идеологии недостаточно. Еще совсем недавно хватало того, что информационный фон и экспертная аналитика наматывали на подкорку неселению то, что власть не могла артикулировать явно, не вступая в противоречие с Конституцией, не ссорясь с местными интеллектуалами и не позорясь перед «мировым цивилизованным». Но сейчас формируется идеология оппозиции, которая в пафосе отрицания смазывает различия отдельных проектов. И эта идеология останется, даже если уличный протест поделится уже не на колонны, а на отдельные демонстрации. Возникла потребность во внятной контридеологии, которая хоть как-то возвышала бы то, что в текущей политике выглядит мелочным и корыстным.
Эта серия статей не случайно начиналась с новейших попыток сакральной легитимации и дружбы с РПЦ. Круг замкнулся. Если идеология – это вера в упаковке знания (а это более не проходит), то начинает мерещиться возможность опереться на знание в упаковке веры, на «идеологию через проповедь». Вовсе не случайно верховный иерарх даже по языку так часто бывает похож на ангажированного политолога и пропагандиста партийной идеологии.
Остается последний вопрос – о перспективах такого симбиоза, да и самого режима, при постепенном отпадении всех прочих протестированных властью форм ее легитимации.